А они не пошли, ибо не хотели выращивать монстра и стремились всячески истощить СССР, оттягивая открытие второго фронта и навязывая ему войну с Японией. Они ещё боялись Гитлера, но уже побаивались Сталина.
Поначалу он пытался разубедить Рузвельта, развеять его испуг перед могучей Россией, которая выйдет из войны. Он говорил открытым текстом, что разбуженная энергия народа уйдёт на восстановление разрушенного хозяйства, на восполнение населения и через двадцать-тридцать лет воинственный дух усмирится. Западу нечего бояться, и страх их происходит от невежества, упорного нежелания знать историю и характер русских людей — этих медведей, спящих в берлоге: если не трогать, не дразнить, не шуметь громко, они совершенно безопасны.
— Как вы можете судить об этом народе, если вы сам — не русский? — недоуменно спросил Рузвельт.
— Я — русский, — ответил на это Верховный с явным грузинским акцентом. — Русский — это даже не национальность, господин президент, это образ жизни.
Рузвельт понимал, что такое советский образ жизни, пронизанный марксистской ложной концепцией, и отказывался понимать то, что слышал.
— По крови и рождению я грузин, — толковал ему Сталин. — Но русским может стать человек… всякой национальности, и потому название всех наций в русском языке звучит как имя существительное. И только «русский» — прилагательное. Чтобы быть русским, надо жить в России, в совершенстве владеть её языком и культурой, а самое важное — иметь русский образ мышления. Война меня сделала русским. А на мой язык не смотрите, господин Рузвельт: у нас сколько областей, столько и говоров.
Переводчик старался изо всех сил, да, видно, не донёс существа — президент США ещё более запутывался и впадал в тихую панику.
Или не хотел вникать в подобные тонкости. И делал это напрасно, поскольку не знал характера Верховного, в котором ещё сохранились и угадывались восточные черты.
Только здесь, в неофициальных вечерних беседах с Рузвельтом стало известно, что тот не обратил внимания на плёнку, посланную в Америку ещё в сорок первом. Он посчитал её подделкой, снятой на свалке металлолома, свезённого с поля боя; он был уверен, что у русских нет и не может быть оружия, способного растирать в пыль танковые колонны, — это достигалось лишь при применении ядерного оружия, над которым тогда работали американцы. Рузвельт решил, что присланный фильм — хорошая мина Сталина при плохой игре, поскольку считал дни и ждал другую кинохронику — немцев, гуляющих по Красной площади.
Он был уверен, что так и будет, но получил из Москвы ещё одну ленту, снятую группой Хитрова во время Сталинградской битвы. Гудериан, шедший на выручку армии Паулюса, попал в вакуумную воронку или чёрную дыру, потеряв за несколько минут около сотни танков с бензозаправщиками, запасом боепитания и всем тыловым обеспечением. Подготовленный к удару бронированный кулак, способный, по оценке военных экспертов, протаранить любое кольцо окружения, натолкнулся на невидимую стену и сгорел за час до команды к началу действия. Присланные кадры на сей раз впечатляли, поскольку сосредоточенные в трех степных балках танки, вернее, то, что от них осталось, ещё дымились, и взрывались по неизвестной причине рассыпавшиеся из грузовиков снаряды.
Устроить подобную иллюминацию у Сталина не хватило бы ни сил, ни средств, да ещё камера будто специально вглядывалась в символику и маркировку остатков немецких машин. Тогда Рузвельт посчитал, что танки Гудериана напоролись на специальное минное поле, где вся земля в полосе движения бронетехники и тыла была нашпигована тротилом. Немцам просто не повезло…
И это было мнением не собственных экспертов; самая лучшая американская разведка в мире с великими трудностями добыла засекреченные немецкие материалы, касаемые поражения Рейха под Сталинградом.
В Тегеран Верховный привёз ленту, снятую после Курской битвы. И даже не напугать ею хотел — предупредить, что с народом Магог и его князем следует вести открытую игру и не стараться переиграть втёмную. И когда Верховный устроил индивидуальный показ фильма в своей миссии, реакция последовала совершенно неадекватная: Рузвельт обвинил его в жестокости и варварстве ведения войны.
Теперь же, собираясь на Ялтинскую конференцию, он готовился более тщательно и взвешенно. И к тому было много причин, а одна из них угнетала более всего: беловежский Старец, как Верховный давно называл про себя Ослаба, по-прежнему отказывался от встречи, и чувствовалось, как вместе с победным ходом войны все больше отдаляется. С этим можно было бы и примириться, помня вечность его существования и свою, хоть и верховную, но земную жизнь; можно было согласиться с самостоятельностью Засадного Полка, имея с ним связь в виде полномочного представителя теперь уже полковника Хитрова, всюду следующего тенью за Ослабом. Но в определённый момент, после Сталинградской битвы ему показалось, что найдено нужное звучание флейты, способное выманить змея из кувшина. Верховный в мягкой и ласковой форме передавал через посланника свои пожелания, и они в точности выполнялись. Он верил, что через какое-то время беловежский Старец привыкнет получать распоряжения и согласится на личную встречу.
А произошло обратное. После освобождения тезоимного города встала другая задача огромной важности — снять блокаду с Ленинграда города — колыбели революции. Полковник Хитров унёс соответствующее пожелание и скоро привёз довольно резкий и категоричный отказ.
— Сергиево воинство никогда не вступит в схватку с противником, чтобы освободить этот город, — передал ответ Ослаба полномочный представитель. — Царь Пётр построил его на проклятом месте, о чем был в своё время предупреждён, и Ленинград достоин, чтобы стереть его с лица земли, дабы оттуда не приходила более на Русь беда, хула и крамола.