Почти не таясь, волчица стояла на краю ямы и смотрела на все это со стоическим спокойствием, и едва слепой детёныш выполз к ней, как мать скинула его обратно в яму.
Прищуренный звериный взгляд буравил спины людей, и при этом в полном безветрии трава между волчицей и бредущими цепью охотниками слегка шевелилась, словно от дуновения приземлённого тягуна, образуя белесую полосу. И из этой полосы уходило все живое — порскали в разные стороны мыши, прочь уносились мелкие птахи, и дождём сыпались кузнечики.
В этот миг произошло невероятное: один из охотников, угодивший под странный ветерок, вдруг исчез, в буквальном смысле провалился сквозь землю. Двое других прошли ещё несколько метров, остановились и забеспокоились. Крик их стал тревожный, будто у потерявшихся детёнышей. Потом они беспорядочно и резво забегали, и теперь уже матёрый, замерев у поваленной изгороди, стоял и взирал на человеческую суету.
А они наконец обнаружили пропавшего собрата — на дне глубокого, заброшенного колодца, откуда доносился слабый писк. Верёвки у них не было, и тогда люди сорвали провода с накренившегося столба, засунули их вниз, однако спускаться по тонкой проволоке никто не решился. Увидев странную заминку на земле, вертолёт пролетел над их головами и пошёл на посадку — почти рядом с логовом.
Первенец все же ещё раз выбрался из подпола, но его сшибло в яму потоком воздуха, запылило глаза, забило дыхание, и когда он пришёл в себя и проморгался, то снова увидел невозмутимую, равнодушную ко всему происходящему мать, тщательно вылизывающую сразу двух детёнышей. Как и первенцу, она снимала родовую боль, чистила глаза, уши и пасти, однако не освобождала от себя, не отпускала на волю, и щенки ползали возле матери, волоча за собой сине-малиновые пуповины.
Вертолёт сел, всколыхнулась и мелко задрожала земля, весенний травяной сор и земляная пороша достали подпол накрыли тучей и на какое-то время скрыли от человеческих глаз все пространство покинутой деревни.
И в этой вселенской мути, поднятой человеком, он почувствовал, как мать начала пожирать послед — вместилище того недавнего счастья и благоденствия, длившегося всего-то два месяца. Хватала жадно, как добычу, втягивала в себя свою плоть и, когда остались лишь тесёмки пуповин, на концах которых, как на привязи, вдруг заметались, забились и заскулили детёныши, чувствуя смерть, сделала паузу, проглотила с натугой и решительным, сильным движением челюстей одного за одним отправила в свою утробу только что вылизанных, но не отпущенных щенков.
Косточек ещё не было, а если и были, то что-то вроде куриных, мягких хрящиков, и потому, собственно, рождённая добыча исчезла без звука.
Первенец непроизвольно отскочил, будучи свободным, оскалился. Он ненавидел мать; в мгновение ока он сделался зверем, родства не помнящим, ибо ещё ни разу не приложился к её сосцу и существовал той силой, что получил, находясь в её чреве. Он готов был драться за свою собственную, уже вольную жизнь, принимая её такой, какая она есть. Он ощерил игольчатые, острейшие зубы, по врождённому, данному матерью же инстинкту борьбы, чтобы вцепиться в горло, не осознавая, что не может даже сомкнуть челюсти из-за длинной, линяющей шерсти.
Он изготовился к смертельной схватке, но сам был схвачен за загривок единственно верным и точным движением. Сильная шея вскинула его высоко над землёй — так высоко, как летала воющая, с торчащими стволами машина. И начался полет под прикрытием пыли и сора, поднятых силой человеческой — машиной, способной преодолевать земное притяжение.
Первенец ощущал, как неслась под ним весенняя, поникшая и ещё не расцвеченная земля. Под материнскими ногами мелькали травы, дорожные колеи, заполненные светлой водой, поникшие заборы, ямы, заросли крапивы и лопухов, и на короткий миг он вновь испытал ощущение радости — точь-в-точь как в утробе, до рождения, когда они уходили от погони человека.
Поднятая винтами пыль и падение охотника в колодец скрыли этот побег, и весёлый, торжественный полет продолжался более часа, пока холка, прикушенная материнскими зубами, не онемела и не потеряла чувствительности. Она бросила его на землю и, мгновенно забыв о детёныше, принялась вылизываться сама и кататься по земле, вбирая в себя запахи окружающей местности. Первенец сильно ударился о корневище — захватило дыхание. И как в момент рождения, жгущая боль, только сейчас в груди, охватила его, однако он вытерпел и не заплакал, а от враз прихлынувшей злости стал грызть то, что принесло эту боль, рвать короткий мох и редкую траву, забивая себе гортань. И нажравшись земли, полузадушенный, он засипел, закашлял, а по сути, залаял по-собачьи, отчего шерсть матери на загривке встала дыбом. Она подлетела к первенцу, трепанула за шкуру и ударила о дерево ещё больнее.
Он же приземлился на ноги и зарычал, отхаркивая песок.
В тот же момент с матерью что-то произошло. Выстелившись перед ним, она откинула заднюю лапу, подставляя сосцы. Первенец ещё не ведал вкуса молока и, прежде чем ощутить его, вцепился, вгрызся в вымя, жаля зубами нежную кожу, готовый порвать материнский живот. Волчица вздрогнула от боли, заклекотала горлом, однако смирилась и с родовой потугой стала отдавать молозиво. Густая творожная кашица, разбавленная кровью, впитывалась в его естество, начиная с языка и до пустого, ещё не развёрнутого желудка. Он тянул её долго, бросая один и хватая другой сосок, кусал, мял и терзал нежную плоть, пока не опустело вымя. Круглый, бочкообразный, он откатился от матери и мгновенно заснул, но она не оставила в покое — вновь схватила за холку и понесла дальше, спящего.