— Куда? — Миля вжалась в бревенчатую стенку подпола. — Вы же понимаете, мне теперь нельзя! Три тысячи уже потрачены… Боюсь, чтобы они с Надей ничего не сделали!
— Вот, говоришь, ничего не боишься! А ей вкололи двойную дозу героина.
— Что с ней теперь? — после паузы тихо спросила она, словно была готова к такому исходу.
— Ничего… Отошла на свежем воздухе.
— Отошла… это умерла?
— Да нет… Пришла в себя и не почувствовала ломки.
Она подумала, сказала в пустое небо:
— Все равно не вернусь. Никогда не вернусь к людям.
— Ты же не зверь, жить в лесу…
— Я Наде записку напишу, отнесёте? Ражный достал ручку и вырвал листок из записной книжки. Миля отвернулась и стала писать, подложив под бумагу гладкую старую подошву от сапога, найденную тут же. Он смотрел ей в спину и думал, что Кудеяр когда-то влез в его жизненное пространство, а потом чуть ли не в жилище, почти таким же скандальным образом и несколько лет исправно шпионил, следил за каждым шагом и ещё успевал отравлять жизнь. И сейчас он не исключал, что её побег — не что иное, как задуманный и проработанный Хоори план женитьбы аракса: дескать, даже если Ражный не пойдёт на контакт с «Горгоной» впрямую, все, что требуется, можно вытянуть косвенным путём, через приближённого человека и тотальную видеосъемку.
Слишком уж навязчиво выглядела бархатная лента на шее волчонка…
— Вы на самом деле не были никогда женаты? — вдруг спросила Миля.
— Никогда.
— Странно. А почему? Запрещали?
— Девственниц нет.
— Это обязательно — жениться на девственнице? — она оторвалась от письма.
— Жениться можно и на лягушке, — серьёзно проговорил он. — А продолжать род твой может лишь непорочная дева.
— В вашей секте такие законы?
— Такие законы существовали у нормальных людей, созданных по образу и подобию Божьему. Сейчас можно назвать и сектой…
— Какие предрассудки! Какие глупости! А если будет любовь?! Большая и сильная? А ваша возлюбленная окажется… не целомудренной?
— Порченой.
— Да почему же сразу порченой?! Порочной?! Почему?
— По кочану! Пиши! Мне некогда!
Миля отвернулась, начеркала ещё несколько слов, вдруг разорвала записку, втоптала её в пыль, бегущую с разрушенной глинобитной печи.
— Ничего не надо! Скажите на словах — пусть меня не ищет. Ещё вот! — выпутала из мочек ушей серьги с искусственными бриллиантами, сдёрнула с шеи цепочку, с пальцев два перстня и кольцо. — Пусть отдаст Вере и Вике. И все.
— Это кто такие?
— Младшие сестры, Вера и Вика. Это я на аванс купила, на те три тысячи.
— Как хочешь. — Ражный взял украшения, сунул в карман и выбрался на бруствер. — Жить будешь здесь? В яме? В норе?
— Не пропаду, не волнуйтесь за меня.
— Тебе придётся уйти отсюда, — отрезал он. — Здесь охотугодья, моя территория, хватает бродячих кошек, собак и прочих тварей. Не уйдёшь — пошлю егерей.
Она помедлила, вздёрнула подбородок.
— Ну и уйду!
— И желательно сегодня, — уже на ходу обронил Ражный, чувствуя спиной сильный, жгущий и одновременно растерянный взгляд.
Через сотню метров он остановился, вспомнив о волчонке, окликнул несколько раз, затем, взобравшись на полуразвалившийся сруб, осмотрел унылый пейзаж. И вдруг защемило сердце! Он представил, как эта взбалмошная девица, оставшись одна, сейчас поплетётся на ночь глядя в никуда. Босая пойдёт, по сохнущей дурной траве, по ржавым гвоздям и битому стеклу и уже в темноте упрётся в старую стену ветровала, где и днём-то можно ходить, лишь вытянув руки или заслонив лицо, чтобы не оставить глаза на проволочных еловых сучьях…
И даже если прорвётся невредимой сквозь все заслоны, то скорая холодная осень и сырая зима сломают её и, простывшую, насквозь больную, загонят назад в яму или под первую корягу, и сладкий, томительный сон довершит дело.
Ражный постоял, с желанием вернуться, силой утащить девицу на базу и сдать в руки сестры, но снова вспомнил Кудеяра: всякое сочувствие к врагу своему немедленно оборачивалось собственным поражением в будущем.
Усилием воли он остудил сердце, оглянулся назад и, увидев удаляющуюся одинокую фигуру, подумал не о ней — о волчонке: как бы не увела за собой…
Но сколько ни вглядывался, ни рядом, ни поодаль зверёныша не заметил. И всю обратную дорогу озирался, звал Молчуна, все больше наполняясь неясной тревогой; по неписаному закону Сергиева Воинства он не имел права на жалость к врагам Отечества, ибо она ничего не имела общего с понятием благородства и разрушала сердце аракса, лишала его воинствующей энергии. Что бы ни говорила эта девица, как бы ни складывалась ситуация и каким бы ни был её исход, она явилась не с добром — с мечом, дабы вступить с ним в поединок, в противоборство, в каком бы виде оно ни выражалось, и была недостойна жалости.
Жалеть можно было детей, родителей, близких и даже братьев-соперников, сирых, убогих, изувеченных или просто побеждённых на ристалище, прощать своих личных недругов, скорбеть по земле и Отечеству, но всякое подобное чувство в отношении врага рода своего, всякое проявление любви к нему только усиливало последнего и никогда не приносило мира.
Поэтому он готов был выгнать волчонка в лес, но не отдавать его под руку супостатам. Наконец, отчаявшись дозваться, он распластался на земле и медленно воспарил летучей мышью. Тотчас перед взором, по земле и небу проявились, соткались десятки разноцветных светящихся следов — птичьих, звериных и человеческих. Ражный выбрал один — волчий и вначале обрадовался, что Молчун не пошёл за девицей, а стремительно понёсся назад, к базе, однако в следующий миг ещё больше насторожился, ибо горячий пунктирный шлейф был густо насыщен цветом сильнейшей агрессии.